Так ведь и русские теперь эту моду стали перенимать! Держат таджиков не в работниках, а в рабах многие. У кого научились? Зачем нам это? Своих рук полно, если только бутылку из них вынуть! Если шприц не дать! Одних охранников по стране миллионы балду гоняют, а власти говорят: у нас работать некому! А милиция тогда за что деньги получает, если на каждый метр российской земли нужно еще по охраннику ставить?! Зачем нам МВД, ФСБ, внутренние войска? Частных охранников поставь, а этих дармоедов и коррупционеров — выгони! Что-то одно! А то у нас ни те, ни те ни хрена не делают.
А ведь совсем о другом хотел рассказать… Так вот, крашу я забор! Вытащил сидишник небольшой, поставил «Любэ» и вожу себе кистью под музычку. Марта рядом крутится, хвостом вертит, морду свою волкодавью страшную мне в коленки тычет. Солнышко выглянуло — так-то хорошо! А тут еще с Сиверского, с авиабазы, «Миги» над головой прямо высоту набирают — жуть как хорошо — после Латвии-то. «Наши» летят! Ажно перекрестить их хочется от умиления, ей Богу! — Иванов усмехнулся смущенно. — А «Любэ» вдруг как заведет: «Русские рубят русских, русские рубят русских.» Да еще про коня, в которого все попасть-подстрелить не мог офицер, оставляя его в Крыму, уходя в Константинополь на последнем пароходе. А там вдруг и про «батьку Махно — алая заря». Я эту песенку первый раз в омоновском «бобике» услышал. Весело было! А потом, в том же году, кажется, лечу во Владивосток в командировку — про фашистов наших кино документальное показывать… На Ил-86, кстати, понравился мне тогда самолет, помню. Просторно! Плееры раздали! А я как раз перед вылетом первую кассету «Любэ» купил. Вот лечу через всю страну и музыку слушаю! А погода была чудесная! Солнце, облаков нет почти. И вся-то страна под крылом все десять часов полета тянется — то городами, то реками, то тайгой, то горами! Необъятная, в общем, страна! И так хотелось ее сохранить тогда! Так хотелось. Вот такие дела — свернул неожиданно свою речь Валерий Алексеевич, ушел в себя и весь остаток вечера только подливал мне черного бальзаму из глиняного кувшина — сам-то не пил уже. Да слушал мои байки об охоте в Карелии, о егере Данилыче на турбазе в Вещеве — таком егере, что Кузьмич рогожкинский перед ним мальчишка просто.
Хоть и предупреждал меня не раз Валерий Алексеевич, что рижский бальзам — штука тонкая, может с непривычки и «мотор» подсадить, да не внял я в очередной раз советам. А зря! Тем более что наливал Иванов не по ложечке в чай или кофе и не с водкой смешивал даже, а лил бальзам, как сам привык — чистенький, да не в рюмочку, а в стаканчик. Вот и проворочался я потом всю ночь без сна — сердце колотилось.
Наговорил мне сосед в тот вечер много чего разного. Мы уж давно с ним условились, чтобы я к сердцу все его монологи близко не принимал, дескать, Иванов таким образом просто думает, обкатывает мысли для последующего публичного употребления. Однако порою меня задевала некоторая безапелляционность его тона и склонность к обобщениям. Ну, честно сказать, обобщения, конечно, не на пустом месте строились и не из пустячных наблюдений, наверное. Просто мне до встречи с соседом дела никакого до российской государственности не было. Да не было, не было — себе-то я не совру! Это кому другому, конечно, сказал бы, что не раз одолевали меня горестные думы о судьбах Отечества. А себе могу признаться — жил себе и жил, не затрудняясь высокими материями. Все происходило само собой вокруг! Перестройка поначалу меня тоже не коснулась — интересы мои, в моем толстом журнале, политики не касались — я все больше занимался внутренним миром человеческим — любовь и ненависть друг к другу — вот что казалось мне определяющим в частной жизни. Именно частной, поскольку всегда я был убежден в том, что только частная жизнь индивидуума достойна писательского внимания. А об общественном и без меня в советские времена писать было кому — в очередь выстраивались! Я же гордился выторгованной с немалыми, признаться, усилиями нишей, дорожил своим правом не касаться низменных тем социума. Пока этот самый социум вдруг не взбрыкнул и не стал выкидывать такие коленца, что и не уследить стало за полетом «птицы-тройки»: «Русь, куда несешься ты? Не дает ответа.» Даже я тогда понял, что социум пресловутый не сам по себе взбрыкнул и понес, что кто-то фитиля под хвост воткнул народу! Но и что с того? Надо было жить, а потом уже и просто выживать — до обобщений ли философских было? Журнал мой потихоньку захирел и заглох. Переизданий написанного мной ранее и даже вошедшего в школьный список для летнего необязательного чтения — не стало. Да и тиражи пошли не те…
Принял я внезапно изменившееся положение вещей с положенной апологету частной жизни стойкостью. Замкнулся в семье, внукам стал больше уделять внимания. Да и дети, внезапно нашедшие себя в новой России, не забывали родителя материальным участием.
Короче, в отличие от многих моих коллег, я не стал взбрыкивать — и ушел на творческий покой. Коллег, однако, понять можно было — не у каждого, как у меня, появилась возможность опереться на детей и не думать о хлебе насущном, особенно в 90-е годы. Они шустрили, обижались на тот самый социум, который быстренько скинул в канаву былых властителей дум и непререкаемых авторитетов. Но мне приработков особых не требовалось, жить было на что, а редких литзаказов и всяких рецензий вполне хватало на то, чтобы просто ощущать себя не вполне умершим.
Я поселился на даче в Вырице, в Питер наезжал редко, потом еще реже. А там и приглашений в жюри разных литературных премий не стало — забыли. «Зато какая у меня капуста!» — утешал я себя, обихаживая немалый — в двадцать соток — участок. Потом дети разъехались по заграницам, внуки тоже потянулись образовывать себя на английский манер. И остался я один, если не считать помощницы по хозяйству — вдовой дальней родственницы из провинции.