— А если бы меня не было? — недовольно спросил он.
Она повернулась наконец к нему лицом, обняла крепко, приникла, как лиана, и тихонько засмеялась.
— Угрюм-Бурчеев! Посмотри на себя, на кого стал похож? Партийный функционер на трибуне Мавзолея! Шапки пирожком не хватает, а вот взгляд — вполне всамделишный!
Растрепала легкими ладонями Иванову волосы, взъерошила поцелуями аккуратные усы, ослабила одним движением галстук, расстегнула пуговицу на пиджаке — и все это как-то быстро, ловко, привычно — как будто каждый день встречала Валерия Алексеевича после работы и приводила в соответствие своему эстетическому и чувственному пространству.
А Иванов и в самом деле почувствовал вдруг облегчение. Заулыбался, разрумянился, басок стал сочным и вкусным, шутки удачными.
— Таня, ты как вода ключевая — все смываешь одним прикосновением! Скучал же я по тебе, не вспоминал, а скучал. Знаешь, встретить не надеялся, думал, не получится больше никогда, не бывает такого в короткой нашей жизни! А просто скучал постоянно, каждое мгновение, как о детстве, что ли, нет, как трава в знойный полдень по утренней росе.
Как. как болван последний, короче! Не люблю говорить вслух о любви, да и слово это произносить не мне и не с тобою, наверное.
— Зачем же обижаешь ты меня, милый? Совсем-совсем нет любви? Так что же я делаю здесь? Так что же здесь делаешь ты?
— Ты опять улетишь, ты упорхнешь, ты ручейком сквозь пальцы прольешься — и нет тебя — какая же это любовь?
— Любовь удержать невозможно, Валера! Вспомни, ведь ты же поэт. Ты не смей забывать об этом! Я тебя за то полюбила, что ты поэт, пусть ты трижды похож сегодня на чиновника из ЦК комсомола, но ведь ты же поэт всей жизнью своей! Поэт может даже и строчки в жизни не написать, но быть поэтом! Поэт — это не образ жизни, поэт — это сама жизнь! Ты помни это, а то я уйду!
— Какой я теперь поэт, насмешливая ты женщина?! Контр-р-р-р-рево-люционеры разве бывают поэтами? Ах да, расстреляли Гумилева. Эмигрировал Бунин. Повесилась Цветаева. Кто еще? Незавидная судьба… А остальные все больше слушали музыку революции! Господи, чушь какая, на самом деле! Давай поедем в Калнгале! Не хочу в Юрмалу… Или в Веца-ки рванем, там один мой знакомый актер открыл первое в Латвии кооперативное кафе-пельменную прямо на станции. Какие там пельмени, Таню-ша! Поэма, а не пельмени! И водка! А потом пешком по пляжу до Калнга-ле! Я покажу тебе наши горы!
— В Латвии есть горы? — расхохоталась Таня, быстро влекомая Ивановым сначала вниз — в пригородные кассы, потом вверх, на перрон — к стоящей «под парами» электричке.
— Ну, Линксмакальнис ведь тоже был как бы «горой», или я перепутал что-то в литовском?
— Это не горы, это холмики, Валерик!
— Пусть! Зато там такие красивые сосны и сквозь сосны показывают, если повезет, закат солнца в море вручную!
— Обожаю!!! И никаких столов, скамеек, как в Юрмале?
— «Что сделали из берега морского гуляющие модницы и франты.
— Наставили столов, сидят, жуют.» — и ничего этого нет? Обещаешь?
— Клянусь!
— Чем клянешься?
— Собранием сочинений в десяти томах!
— Своим?
— Своим, конечно. жаль только, что в нем будут преобладать листовки и заявления Республиканского совета Интерфронта. — Иванов погрустнел, оборвал шутку и уставился в грязноватое окно тронувшейся с места электрички.
Татьяна грустно улыбнулась в ответ, пальчиком смешно подперла точеный носик вверх, дескать, держи хвост пистолетом! Потом не удержалась и сама вздохнула. Нагнулась к сидящему напротив Иванову и прошептала:
— Ты, родной мой, молись, чтобы в твое собрание сочинений тексты приговоров не вошли.
— Каких приговоров, Танюша?
— Все равно каких. Ни тех, что тебе, ни тех, что ты подписал. Она откинулась на спинку сиденья, долго ехала молча, думая о чем-то общем для них, конечно, общем, потому что то и дело посматривала на Иванова. И Валерий Алексеевич тоже молчал.
Таня сказала вслух то, о чем сам он еще никому не говорил, разве что Толяну. Ну, тот офицер, к тому же уже обстрелянный — недаром в командировки на Кавказ постоянно ездит со своим взводом. Однако и Мурашов как-то раз ляпнул без обиняков, что расстреливать, если надо, будет он. А вот приговоры писать придется, может быть, Иванову. И что проще — он сказать не берется. «Ну, пьяный базар, оно понятно… Все ведь понимают, что, скорее всего, приговоры выносить будут нам. И стоять нам с Мурашовым у одной стенки вместе. Так что лучше уж в бою, если что. Ну, детский сад пошел — детство в жопе заиграло — подвиги нам не нужны!» — Иванов стряхнул глупые навязчивые мысли и пересел к Тане. Обнял ее покрепче, так и ехали до Вецаки, тесно прижавшись друг к другу. И не боялся ведь, что знакомые встретятся. Так было с Таней хорошо и спокойно. И не было ни страха, ни чувства вины.
Ночевать в эту ночь домой Иванов опять не явился. Отзвонился, отоврался. Но изменой столь редкие встречи с Татьяной он не считал. Будущего у них не было, так они сразу решили. Расставаясь утром после бессонной ночи, они долго целовались в маленькой прихожей хрущевки, в которой жила давняя подруга Тани, тактично не казавшая носу утром из своей спальни, как будто и нет ее вовсе в квартире.
— Возьми эту безделушку на память, — на узкой ладони лежал, свернувшись тугими толстыми кольцами, тускло поблескивая старинной бронзой, маленький питон.
— Спасибо. Но почему змей?
— Это Питон. С большой буквы. Если вдруг все станет совсем плохо — покажи эту штучку.
— Кому показать?