Когда наши беседы — то неторопливые и тихие, то ругливые, то иронические — завершились столь внезапным и невероятным образом, о чем мне еще предстоит рассказать в конце книги, я ощутил в себе давно не возникавшее чувство одиночества и наступившей старости. И еще — злость. И на Иванова, и на то, что с ним в конце концов случилось. Это помогло мне снова вернуться со временем к заброшенной было однажды рукописи и понять, почему Иванов иногда менял местами хронологию событий, утаивал какие-то детали, а что-то, по-видимому, и вовсе придумывал. Главным для него в рассказах о своей жизни были вовсе не щекочущие нервы подробности приключений, о которых только и хочет обычно знать ленивый и рассеянный умом слушатель. Валерий Алексеевич не рассказывал мне свои устные мемуары, он размышлял о том, как же все-таки это случилось?
И этим для него были события совершенно не равнозначные по своим масштабам. Например, Иванова искренне волновали истоки Православия в Прибалтике, уходящие своими корнями в седую древность, в те времена, когда о немцах-крестоносцах и вообще католиках и не слышали даже балтийские славяне, впервые объединенные в государственные образования властью полоцких, псковских да новгородских князей. Явно искусственное происхождение псевдоэтносов, таких, какими по мнению Валерия Алексеевича являются латыши, эстонцы или украинцы, стояло в его размышлениях рядом с мучительными юношескими поисками любви и скрытого смысла жизни или же совершенно частными вопросами порядочности/непорядочности некоторых знакомых политиков. И конечно же, это все было рядом с личным покаянием за все поступки, совершенные в жизни, потому что, как он говорил, «сделанное не может стать несделанным». Только вера могла совершить чудо и поправить, казалось бы, непоправимое. Вера, а значит, раскаяние. Но покаяние перед Богом и народом православным вовсе не равно покаянию перед врагами Православия и
Святой Руси за то, что «наше дело правое, наша вера Православная». Вот эта тонкая грань между смирением, прощением врагов личных и неприятием врагов внешних, да и вообще «врага рода человеческого» — занимала Иванова более всего. «Нельзя молиться за царя Ирода, Богородица не велит.» — часто повторял он рассеянно, когда кто-то толковал ему о необходимости примириться со многими состоявшимися реалиями общественной жизни.
Не искал уже Иванов Царствия Небесного на земле, принял многое и в своей жизни, и в жизни Отечества, с каждым годом все лучше понимая неизменность природы человеческой и мира бренного. Но все хотелось ему познать, увязать вместе последовательность событий мистических — и политических, частной судьбы человеческой и роли личности в истории, да и вообще смысл истории. если есть он, конечно.
«Спасись сам, и вокруг тебя спасутся многие» — это он принимал, сокрушаясь о лености своей душевной и постоянно порываясь хоть чуть-чуть да сделать себя лучше — не перед людьми, перед Небом. Да не так-то просто было смириться и избежать искушений гордыни и просто плоти. Спотыкался и падал Иванов, как все мы, грешные. Поднимался и дальше шел; авось и дойдет!
«Мы — русские — хотим быть хорошими для всех и всем нравиться», — вторил Галковскому Иванов и тут же ругал Дмитрия Евгеньевича за то, что, посвятив главный труд свой Достоевскому и Розанову, напрочь отвергал последний русский философ современности Церковь и вообще Православие.
Но видимо, чем-то очень важным были для Иванова эти слова о желании «быть хорошим и нравиться». Да и кто не отнес бы это к себе, положа руку на сердце?
— Все перестроечные годы я жил на автопилоте, ведомый одним лишь компасом и одной системой координат — убеждениями, сложившимися в детстве и юности, — сказал мне как-то сосед в ответ на мой прямой вопрос о том, мучили его или нет в тот сложный период жизни вопросы поиска истины, были или нет метания и смятение чувств? — Я не сомневался в правоте того дела, которому, как мне казалось, служил. Да и почему «казалось»? Я искренне служил тому, во что верил, и сейчас не отказываюсь от сделанного и угрызений совести не испытываю. Как сказал кто-то: «Тот, кто не испытывает сожаления о крушении Советского Союза, — тот не имеет сердца, а тот, кто мечтает о его возрождении, — у того нет разума». Не помню точно, но близко по смыслу. Так вот, сердце у меня было. А сожалений. нет Тогда и сейчас — две большие разницы, Тимофей Иванович! Тогда нужно было порядочному русскому человеку быть на нашей стороне, а не на стороне Ельцина. Сегодня я Зюганову с Прохановым или Алкснису не помощник. И опять мы в меньшинстве, — грустно улыбнулся Иванов. — Но не в той привычной интеллигентской оппозиции, что лижет задницу Западу. И не в той псевдорусской оппозиции, что выходит на улицу с хоругвями, оставив дома «кипу» на всякий случай. А просто в меньшинстве… на стороне большинства. Объяснить? Думаю, не надо, ты уже хорошо меня знаешь, Иваныч.
Не было у меня в перестройку ни сомнений, ни метаний, ни рефлексии, ни смятения чувств, ни страха перед будущим. За будущее — да, волновался. Как оказалось, не зря. Я сегодня ни от одной своей строчки, написанной тогда, не откажусь, и не стыдно мне. Потому что я ни в чем себе того времени и сегодня не противоречу. Русский человек не мог быть в перестройку помощником тех, кто разделял русский народ, кто, по еврейскому примеру, пытался сделать из двадцати пяти миллионов русских «сухие ветви» — и обрезать их начисто. Сегодня, когда все, что случилось, уже случилось, русский человек не может мечтать о возрождении Советского Союза, потому что не хочет снова повесить себе на шею очередное «братство народов» и пахать на него до полного своего истощения и смерти как нации. Да ведь в РФ так и не помер «Советский Союз»! И книжные полки в Доме Зингера с надписью «Российская поэзия» — тому пример. И деньги, перекачиваемые в бюджеты национальных автономий за счет русских областей — тоже. И страх перед употреблением слова «русский» у власти и у дикторов центральных каналов телевидения — тоже тому пример. «Совок» не умер в РФ именно в худших своих проявлениях! А не в лучших.