Виновны в защите Родины, или Русский - Страница 65


К оглавлению

65

Потом, потом, когда судьба снова сведет его с Катей Головиной, учившейся с ним вместе на первом курсе университета и уехавшей вскоре в Москву — в Литературный институт, закончившей там аспирантуру, написавшей диссертацию о русской религиозной философии, — только много лет спустя он испытает некоторое смущение, называя ей, второй своей жене, несколько книг, сыгравших огромную роль в его судьбе и во многом определивших мировоззрение: «Хождение по мукам», «Белая гвардия», «Бег», «Повесть о жизни», «Пути небесные», «Из тупика» и «Бесконечный тупик».

Катя улыбалась ехидно такой сборной солянке, но «красного графа» и Пикуля он позорить Катерине не давал, даже признав со временем конъюнктурную ноту одного и недостаток чисто литературного таланта — другого. Валентина Саввича он сам, вместе с ротой почетного караула и толпой почитателей, под военный оркестр провожал в последний путь на 1-е Лесное кладбище Риги.

Но что делать, что делать и кто виноват, если вся взрослая жизнь Иванова явилась каким-то отголоском любимых с детства романов? Понятно, что эмигрант Шмелев появился гораздо позже, не говоря уже о Галков-ском, но и они лишь подтвердили то, что выношено было каким-то образом самим Валерием Алексеевичем всей его бестолковой жизнью — не мыслями, но поступками, не философствованием, но каждым прожитым днем.

Концы связывались с концами сами по себе, независимо от знания. Опыт русской словесности и русской философии, лишь перелистанной по диагонали Ивановым, за неимением то самих книг, то досуга, компенсировался с лихвой, по его более позднему убеждению — собственной потрепанной шкурой.

«Чукча не читатель, чукча — писатель!» — вяло огрызался он, когда Катя, по возможности тактично, указывала ему на то, что в своей очередной статье Валерий Алексеевич опять «изобрел велосипед», давно рассмотренный пристально еще Розановым или даже Достоевским.

— Я практик, я занимаюсь вещами прикладными, Катя, как ты не поймешь?

То, о чем писали русские гении, требует соотнесения с событиями сегодняшнего дня, с узкой проблематикой русского движения в Прибалтике, хотя бы! Что мне с того, что Солоневич писал когда-то, Константин Леонтьев или Ильин? Я собственным опытом все это поверил и собственный опыт предлагаю массовому читателю, нашему потенциальному стороннику, живущему сегодня; читателю, который должен знать, что он должен делать завтра в совершенно конкретных обстоятельствах абсолютно реальной политической ситуации. Мне некогда перечитывать все то, что перечитала ты. Завтра будет поздно, поздно было уже вчера. Мы всегда опаздываем, потому что слишком много в наших идеологах книжного знания и слишком мало живой практики. Никогда почему-то не сочетается у нас поэзия русской мысли с прозой русской политической действительности!

Не был, никогда не был Иванов человеком деятельным и энергичным, эдаким русским Штольцем. Он всегда мечтал в душе прожить жизнь Обло-мова, да только обстоятельства все время складывались так, что он никогда не мог отказаться от предложения, сделанного ему перед очередной судьбоносной развилкой.

Мог ли он отказаться от предложения Алексеева? Мог ли он не приехать на базу обреченного Рижского ОМОНа, когда Толик весело предложил ему — давай умрем вместе? Мог ли он не взять хоть какой-то реванш за перестройку уже в 2000-х годах, организуя в Латвии из «ничего» Русское движение за гражданские права, тогда, когда все уже давно успокоились и само слово «русский» давно было под негласным запретом?

Иванов в душе своей был Обломовым, но и отказаться не мог. А вот почему именно ему — человеку не лучшему, не талантливейшему, не храброму — жизнь постоянно делала такие предложения, от которых он никак не мог отказаться, — он не знал.

И какое отношение ко всему этому имели любимые с детства книги, тоже не знал. Просто чувствовал, что имели отношение, и все тут. А когда наконец прочитал Евангелие, вообще перестал придавать всем остальным книгам значения судьбоносные. Все было, все сказано. В том числе и то, что будет.


Пиши иль не пиши, на вкус ли пробуй
Заветные слова, ночной любовный вздор,
А жизнь себе идет проторенной дорогой,
Сметая по краям бумажный пыльный сор.
Но двадцать лет спустя, обрушив с антресолей
Бумаги желтой ворох рассыпной,
Проглотишь жадно без воды и соли
Прожитой жизни черствый хлеб ржаной.
И каждое горячечное слово,
Врастающее в лист скупой строкой,
Былой любовью оживит нас снова,
И смыслом жизни снизойдет покой.

«Ты достоин обрести покой», — наверняка, вспомнив Булгакова, написал ему в 2007 году старый приятель, оставшийся в Риге. Иванов удалил письмо и не стал отвечать бывшему коллеге по школе. Вместе с прочувствованными словами о том, как ему не хватает «друга», этот человек сообщил, что он натурализовался и принял латвийское гражданство. Илье Карпову всегда не хватало ума или сердца остановиться и не совершать каких-то необратимых поступков. В том самом 1989-м, когда Иванов ушел из школы, в которой они вместе работали, в Интерфронт, Илья наконец-то добился того, что его приняли в партию. Это казалось ему необходимым для карьерного роста — надоело мужику ходить в учителях истории. Но уже через полгода, поняв наконец, куда ветер дует, историк прилюдно сжег свой партбилет и перешел в другую школу, в которой новый директор — «демократ» и сторонник независимости Латвии, азербайджанец по национальности, да еще замешанный, по слухам, в прогремевшем на всю республику «педофильском» скандале, предложил ему должность завуча.

65